Неточные совпадения
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно
жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто
славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться,
слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к
жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Я был рожден для
жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей
славы не ловлю.
Не так ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана,
Что изменяли ей всечасно,
Что обманула нас она;
Что наши лучшие желанья,
Что наши свежие мечтанья
Истлели быстрой чередой,
Как листья осенью гнилой.
Несносно видеть пред собою
Одних обедов длинный ряд,
Глядеть на
жизнь как на обряд
И вслед за чинною толпою
Идти, не разделяя с ней
Ни общих мнений, ни страстей.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой
шел дым и не давало тепла, — вот обиталище, где помещен был наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость
жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма.
И долго еще определено мне чудной властью
идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся
жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…
— Но все же таки… но как же таки… как же запропастить себя в деревне? Какое же общество может быть между мужичьем? Здесь все-таки на улице попадется навстречу генерал или князь. Захочешь — и сам пройдешь мимо каких-нибудь публичных красивых зданий, на Неву
пойдешь взглянуть, а ведь там, что ни попадется, все это или мужик, или баба. За что ж себя осудить на невежество на всю
жизнь свою?
Чего нет и что не грезится в голове его? он в небесах и к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле, и даже на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь
пошла по-будничному щеголять перед ним
жизнь.
— Благородный молодой человек! — сказал он, с слезами на глазах. — Я все слышал. Экой мерзавец! неблагодарный!.. Принимай их после этого в порядочный дом!
Слава Богу, у меня нет дочерей! Но вас наградит та, для которой вы рискуете
жизнью. Будьте уверены в моей скромности до поры до времени, — продолжал он. — Я сам был молод и служил в военной службе: знаю, что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте.
— Здесь моя
жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы Бог мне каждый год
посылал один светлый женский взгляд, один, подобный тому…
—
Слава богу! А как мы боялись именно этого, я и Софья Семеновна! Стало быть, ты в
жизнь еще веруешь:
слава богу,
слава богу!
— То-то и есть, что они все так делают, — отвечал Заметов, — убьет-то хитро,
жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не все же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не
пошли, разумеется?
Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и
идти ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его
жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его?
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила
жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе
идти, по одной дороге!
Пойдем!
— Не понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него не доходы, а только мука была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою
жизнь в кабаке извел! И
слава богу, что помирает! Убытку меньше!
И хотя бы судьба
послала ему раскаяние — жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы — ведь это тоже
жизнь. Но он не раскаивался в своем преступлении.
«Где это, — подумал Раскольников,
идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю
жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Тяжело за двести рублей всю
жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры
пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой и нравственное чувство свое связью с человеком, которого не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из одной своей личной выгоды!
В лавке Федяева иначе не торгуют: раз заплатил, и на всю
жизнь довольно, потому другой раз и сам не
пойдешь.
— Неужели они, однако ж, совсем не нашли, чем пробавить [Пробавить — поддержать.]
жизнь? Если человеку приходит последняя крайность, тогда, делать нечего, он должен питаться тем, чем дотоле брезговал; он может питаться теми тварями, которые запрещены законом, все может тогда
пойти в снедь.
— Как это? Всякий день перебирай все углы? — спросил Захар. — Да что ж это за
жизнь? Лучше Бог по душу
пошли!
Он будет жить, действовать, благословлять
жизнь ее. Возвратить человека к
жизни — сколько
славы доктору, когда он спасет безнадежного больного! А спасти нравственно погибающий ум, душу?..
Если это подтверждалось, он
шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя на завтра. Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань
жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому дню.
Остальной день подбавил сумасшествия. Ольга была весела, пела, и потом еще пели в опере, потом он пил у них чай, и за чаем
шел такой задушевный, искренний разговор между ним, теткой, бароном и Ольгой, что Обломов чувствовал себя совершенно членом этого маленького семейства. Полно жить одиноко: есть у него теперь угол; он крепко намотал свою
жизнь; есть у него свет и тепло — как хорошо жить с этим!
Помни, Илья, мы не дети и не шутим: дело
идет о целой
жизни!
«Я невеста!» — с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряющего всю ее
жизнь, и вырастет высоко, и с высоты смотрит на ту темную тропинку, где вчера
шла одиноко и незаметно.
Надо
идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнет, — вот
жизнь!
Ко всей деятельности, ко всей
жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и
жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и
шел работать или ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение,
шел в круг людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
Он догнал
жизнь, то есть усвоил опять все, от чего отстал давно; знал, зачем французский посланник выехал из Рима, зачем англичане
посылают корабли с войском на Восток; интересовался, когда проложат новую дорогу в Германии или Франции. Но насчет дороги через Обломовку в большое село не помышлял, в палате доверенность не засвидетельствовал и Штольцу ответа на письма не
послал.
— Ничего, — сказал он, — вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво
идти своим путем. Мы не Титаны с тобой, — продолжал он, обнимая ее, — мы не
пойдем, с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу с мятежными вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется
жизнь, счастье и…
— Что ж это такое? — вслух сказал он в забывчивости. — И — любовь тоже… любовь? А я думал, что она как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двигается и не дохнет в ее атмосфере; и в любви нет покоя, и она движется все куда-то, вперед, вперед… «как вся
жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «Стой и не движись!» Что ж будет завтра? — тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво
пошел домой.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше
идти, нечего искать, что идеал его
жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение
жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.
По мере того как раскрывались перед ней фазисы
жизни, то есть чувства, она зорко наблюдала явления, чутко прислушивалась к голосу своего инстинкта и слегка поверяла с немногими, бывшими у ней в запасе наблюдениями, и
шла осторожно, пытая ногой почву, на которую предстояло ступить.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но
шла простым природным путем
жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему цель
жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама
шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
Как в организме нет у него ничего лишнего, так и в нравственных отправлениях своей
жизни он искал равновесия практических сторон с тонкими потребностями духа. Две стороны
шли параллельно, перекрещиваясь и перевиваясь на пути, но никогда не запутываясь в тяжелые, неразрешаемые узлы.
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь
жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди
жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы
идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же
идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг
жизни? Ужели тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
Шли годы, а они не уставали жить. Настала и тишина, улеглись и порывы; кривизны
жизни стали понятны, выносились терпеливо и бодро, а
жизнь все не умолкала у них.
Пользуясь восторженным полетом молодой мечты, он в чтение поэтов вставлял другие цели, кроме наслаждения, строже указывал в дали пути своей и его
жизни и увлекал в будущее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания
идти разумною и светлою дорогою.
—
Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог
послал ее, — досказала она, подняв глаза к небу, — и велел любить.
Она поумничала, думала, что стоит только глядеть просто,
идти прямо — и
жизнь послушно, как скатерть, будет расстилаться под ногами, и вот!.. Не на кого даже свалить вину: она одна преступна!
Отрава подействовала сильно и быстро. Он пробежал мысленно всю свою
жизнь: в сотый раз раскаяние и позднее сожаление о минувшем подступило к сердцу. Он представил себе, что б он был теперь, если б
шел бодро вперед, как бы жил полнее и многостороннее, если б был деятелен, и перешел к вопросу, что он теперь и как могла, как может полюбить его Ольга и за что?
Вот что он скажет! Это значит
идти вперед… И так всю
жизнь! Прощай, поэтический идеал
жизни! Это какая-то кузница, не
жизнь; тут вечно пламя, трескотня, жар, шум… когда же пожить? Не лучше ли остаться?
Они молча
шли по дорожке. Ни от линейки учителя, ни от бровей директора никогда в
жизни не стучало так сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не
шли; только сердце билось неимоверно, как перед бедой.
С летами она понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю
жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда
идти.
Городничий. Полно вам, право, трещотки какие! Здесь нужная вещь: дело
идет о
жизни человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься. В дороге не мешает, знаешь, чайку выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков на чай.
Maman уже не было, а
жизнь наша
шла все тем же чередом: мы ложились и вставали в те же часы и в тех же комнатах; утренний, вечерний чай, обед, ужин — все было в обыкновенное время; столы, стулья стояли на тех же местах; ничего в доме и в нашем образе
жизни не переменилось; только ее не было…
Семья не может быть разрушена по капризу, произволу или даже по преступлению одного из супругов, и наша
жизнь должна итти, как она
шла прежде.
«Ну, всё кончено, и
слава Богу!» была первая мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась в полусвете спального вагона. «
Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и
пойдет моя
жизнь, хорошая и привычная, по старому».